Режиссеры

Гоголь в гостях у Уайлдера

Марина Давыдова, Время Новостей, 9.01.2002
Недавний выпускник курса Петра Фоменко Миндаугас Карбаускис в начале сезона весьма удачно поставил в «Табакерке» малоизвестную одноактовку Торнтона Уайлдера «Долгий рождественский обед». Воодушевленный этим дебютом, Олег Табаков выделил ему от своих щедрот еще более престижную площадку — Новую сцену МХАТ. Здесь молодой режиссер взялся за Гоголя.

Между русским и американским классиками трудно обнаружить хоть что-то общее, но Карбаускис обнаружил. Его мхатовская премьера окутана той же тихой, безысходной грустью, что царила в спектакле по Уайлдеру. Изменился лишь антураж. Провинциальная Америка превратилась в малороссийскую глубинку, а бесконечно плодящиеся и размножающиеся герои «Рождественского обеда» — в бездетных Пульхерию Ивановну и Афанасия Ивановича. Никаких из ряда вон выходящих событий в обоих спектаклях не происходит. Кроме единственного и последнего — смерти. У Уайлдера это обстоятельство становится внешним сюжетом. Его пьеса — бесконечная череда рождений и умираний. К героям едва успеваешь привыкнуть, а они уже уходят в небытие, и этот естественный ход вещей пугает именно своей естественностью — против него невозможно восстать. У Гоголя все иначе. Не смерть как таковая страшит автора, но исчезновение бесхитростного и благостного мира с его укладом, нравами, привязанностями. Тишайшему Афанасию Ивановичу, так и не сумевшему унять печали по покойной жене, противопоставлен в повести буйный нравом молодой человек, несколько раз пытавшийся уйти из жизни после смерти возлюбленной, но потом утешившийся и нашедший ей замену. Старосветские привычки по Гоголю сильнее страстей. В безгрешной и обыденной жизни больше поэзии, чем в леденящих душу романтических сюжетах.

Карбаускис меняет акценты. Полина Медведева и превосходный комический артист Александр Семчев играют у него не старосветских стариков, а просто семейную пару, живущую в гармонии с миром. В самом начале представления Пульхерия Ивановна поливает узоры на гобеленовой жилетке своего мужа, а тот млеет от удовольствия, словно это настоящие цветы, растущие из его собственного тела. Если уж кто и противопоставлен в спектакле этой сладкой парочке, так не дальний родственник («страшный реформатор»), положивший после смерти героев конец их патриархальному быту, а собственная челядь. В «Долгом рождественском обеде» смертью, косящей многочисленных персонажей, оказывалась простая служанка, подающая на стол и — что особенно впечатляло — нянчащая детей. В облике и поведении «старосветской» челяди нет поначалу никакой зловещести. Дворовые девки и комнатный мальчик разыгрывают у Карбаускиса интермедии (среди них есть даже классическое для комедии дель арте лацци с мухой), изображают упоминаемых в тексте гусей, тихонько подворовывают, дурачатся — в общем, являют собой радость жизни. Но они же оказываются и равнодушными могильщиками, засыпающими землею свою хозяйку и бесцеремонно начинающие управлять домом после ее кончины. Бездна смерти не может их ужаснуть, ибо им не явлена полнота жизни. Они относятся ко всему функционально: проголодался — накормим, умер — похороним.

Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович одним своим прикосновением одушевляют окружающие их вещи — все эти горшочки с вареньем и маринованными грибами, старые портреты, шкафчики и кладовые, которые по одному их слову вырастают на сцене словно из-под земли. Челядь к живому человеку относится как к вещи. С безжизненно застывшего после смерти жены Афанасия Ивановича девки то пыль обмахнут, то используют его как подставку. А ключница Явдоха (Юлия Полынская) кормит барина сухарями, закидывая их в рот, как Щелкунчику орехи. Земной Эдем, в котором жили гоголевские герои, они превращают в жизнь как таковую. Гобеленовую жилетку снимают и прячут. В финале за Афанасием Ивановичем приходит на пуантах воздушная и уже во всех отношениях неземная Пульхерия Ивановна и уводит его за собой. Но куда? В иной ли Эдем? Или просто в черную бездну, о которой цинично-жизнерадостные слуги и думать не желают.

Оба спектакля Карбаускиса смотрятся как диптих. В мировоззренческом смысле весьма неутешительный, в собственно сценическом — пока ученический. Следуя принципам литовского театра, он стремится всему придать символическое измерение. Иногда это получается здорово (после смерти Пульхерии Ивановны челядь моет пол, и Афанасий Иванович, восседая на тумбочке, катится по этому мокрому черному полу, словно пытается вслед за женой переплыть Стикс), иногда несколько нарочито (уж чего только не символизируют многочисленные тарелки, которые то и дело разбивают раздухарившиеся девки). Но если талант Карбаускиса, в наличии которого нет оснований сомневаться, окрепнет, можно надеяться, что именно он станет первым режиссером, сумевшим соединить фоменковскую школу искрометного лицедейства с метафорической традицией литовского театра. Театральный критик о таком симбиозе может только мечтать.