Режиссеры

Лицедей — это диагноз

, 27.05.2002
Перед премьерой из «Табакерки» донеслись удивительные слухи: спектакль ожидается, что называется, не для всех. Такое вот что-то интеллектуальное у нас получается — уж извините. Удивительным было не то, что извиняются, а то, что допустили. И не просто допустили, а прямо-таки поощряют, вопреки устоявшемуся мнению об этом театре как о рассаднике актерского своеволия. В театре, демонстративно обходившемся без штатного режиссера, дали вдруг волю совсем молодому человеку, только что выпустившемуся из РАТИ (мастерская Петра Фоменко), — пока еще без громкого имени, но уже с репутацией. Что-то, значит, Табаков имеет в виду и держит до поры до времени за пазухой как козырную карту.

А репутация у Карбаускиса ясное дело какая — наследник Эймунтаса Някрошюса, «сумрачного гения», известного своими головоломными метафорами и очевидной некоммерческой ориентацией. И то сказать: литовец, значит, наследует. Но, похоже, Карбаускис никому наследовать не собирается, он сам по себе — режиссер. Что называется, от бога.

То, что это профессия штучная, было известно всегда. Даже во времена расцвета русского театра. А уж в смутное время потерь и уходов проблема эта вынуждает театральную общественность всякий раз тяжело вздыхать об ушедшем счастье, заламывать руки и говорить о падении с пьедестала, на котором стояли и хотим стоять вечно. И правда, дебюты теперь случаются часто, персонажи, на которые охотно клеят ярлык со словом «надежда», мелькают время от времени на нашем театральном горизонте, вспыхивают и пропадают — кто куда. И как угадать: то ли мы со своими ожиданиями поторопились выскочить, то ли им всем закалки не хватило? Театр дело такое — сжирает с потрохами.

Карбаускис не просто мелькнул. Про него с первых, еще студенческих работ было ясно — талант, а теперь ясно и другое: театр его не сломал, напротив, это он на наших глазах расшатывает корневые антирежиссерские убеждения «Табакерки». Такого в «надежды» не запишешь. Перед камерами не мелькает, интервью не дает, заумные театральные манифесты не объявляет. Работает. Три спектакля за первый сезон в профессиональном театре — это вам не шутки шутить (первыми были «Долгий рождественский обед» в «Табакерке» и «Старосветские помещики» во МХАТе им. Чехова). Вот, может быть, именно это он и взял у своего учителя Петра Фоменко — любовь к работе и презрение к пустым словам. Или сам таким уродился, теперь уж не угадать.

На сей раз Карбаускис поставил пьесу австрийского драматурга Томаса Бернхарда, которого у нас издали, но поставить никто пока не решился. Автор этот числился скандалистом, дважды номинировался на Нобелевскую премию и ни разу ее не получил, написал какое-то подозрительное завещание, чтобы, мол, не ставились его пьесы в родной Австрии. .. Словом, все у него непросто — и жизнь с вывертом, и тексты не пойми как ставить. Пьеса, которую Карбаускис взялся репетировать, называется скупо — «Лицедей». Лицедей (по-нашему — шут гороховый) — это человек, который всегда играет и никак не может (или не хочет?) остановиться. Он ухитряется из всего устроить театр: из еды, из сна, из общения с родными, знакомыми и незнакомыми людьми. Кстати говоря, далеко не всякий артист — лицедей. На самом деле это особая каста безумцев, гуляющих по миру и опознающих друг друга по высоко вскинутой голове и свирепому блеску глаз. Похоже, Бернхард чувствовал таких людей, как самого себя, а Карбаускис, может быть, сам и не таков, но лицедеев явно любит. Это из его спектакля очень видно.

Героя зовут Брюскон, и он не кто-нибудь, а актер государственного театра: ездит с семьей по провинции, представляя пьесу собственного сочинения «Колесо истории», где действуют Наполеон, Черчилль и Мария Склодовская-Кюри. Его играет Андрей Смоляков. Играет блестяще, а главное, со знанием дела. В ожидании вечернего представления, которое должно свершиться в трактире какого-то заштатного городка, он говорит не закрывая рта. Принимает красивые позы, картинно кутается в потертую шинель, ссорится с детьми (сын и дочь вынуждены играть в его «великой» пьесе), гневается на жену (она — «антиталант»), пудрит мозги трактирщику, ошалевшему от этого потока слов, жестов и поз. Покрасоваться лицедей любит. Вскидывает руку эдак как-то эффектно, а потом вдруг раз — и шлепнется на пол, как балаганный шут. В программке так и написано, что это «комедия, которая на самом-то деле, конечно же, трагедия, или наоборот». То есть все тут перепутано, как и положено в театре, — пафос, пошлость, поэзия, глупость и драматизм.

Ожидаемый спектакль так и не состоялся. Грянул дождь и разогнал любопытствующую публику по домам. Для человека, умильно греющего лицо под лучами театрального софита, это драма. А для того, кто выкрикнул вдруг среди прочего восторженного бреда: «Сцена — это тюрьма» — надо думать, освобождение. Но самое интересное, что это один и тот же человек. Лицедей, ничего не поделаешь.